• A
  • A
  • A
  • АБВ
  • АБВ
  • АБВ
  • А
  • А
  • А
  • А
  • А
Обычная версия сайта

Общество мирового уровня

В условиях демократизации и политизации международных отношений на первое место выходит не то, хороши или плохи лидеры сами по себе. Принципиален вопрос о том, как их поведение на международной арене соотносится с социальными ожиданиями других государств.

Т.В. Бордачёв – к. полит. н., заместитель декана факультета мировой экономики и мировой политики Государственного университета – Высшей школы экономики.

Резюме: В условиях демократизации и политизации международных отношений на первое место выходит не то, хороши или плохи лидеры сами по себе. Принципиален вопрос о том, как их поведение на международной арене соотносится с социальными ожиданиями других государств.

Конец холодной войны и парад суверенитетов в мировом масштабе привел к «возрождению» вестфальской системы государств, об отмирании которой настойчиво писали в конце XX века. Более того, с распадом идеологически цементированных «лагерей», где зачастую практиковалась доктрина «ограниченного суверенитета», она распространилась в глобальном масштабе. Суверенитет, находящийся в центре данной системы, стал единственной универсальной ценностью. Попытки легализовать возможность его нарушения путем введения таких понятий, как «гуманитарная интервенция», политически провалились или оказались выхолощены.

Результатом стало возникновение глобального общества из 194 (в 2011 г.) государств, разделяющих ценность суверенитета, как бы они при этом ни были устроены в социально-политическом плане. Последнее – качественные и весьма глубокие различия внутренних представлений о справедливости и политических системах – делают невозможной реализацию мечты представителей английской школы о создании общих норм и правил поведения в рамках международного общества. Так, блистательные идеи Хэдли Булла за 20 последних лет получили весьма унылое продолжение. Как правило, в виде рассуждений (вполне расистских по духу) о том, что «все животные равны, но некоторые равнее» и полноценно участвовать в таком обществе могут только государства, достигшие определенного уровня демократических прав и свобод.

Новое глобальное общество, многообразное и не базирующееся на неком наборе догм, в чем-то функционирует по тем же правилам, что и национальное, тоже всегда крайне неоднородное. Но есть одно принципиальное отличие. На национальном уровне можно добиться верховной власти и контроля над обществом, а на глобальном – нет. Дело в том, что глобальное общество состоит не из индивидов, а из государств, государство же – Левиафан – само по себе является наивысшей формой социальной организации. Что, кстати, подтвердили провалы попыток установить разные формы глобальной гегемонии, создать «мировое правительство» или ограничить суверенные права отдельных стран даже в относительно компактной сфере регулирования финансовых рынков.

Мировым социумом государств – международной системой – невозможно управлять. Зато в самой международной системе заложена способность генерировать запрос на ту или иную форму общественного поведения участников. Жизненный опыт этого общества еще ничтожен (15–20 лет), оно находится на самом раннем этапе развития. Так что сложной и многослойной системы взаимосвязей и установлений, которая отличает любое развитое общество, здесь пока не сложилось. Единственной четко артикулируемой претензией юного глобального общества государств является требование противостоять любым формам доминирования, да и в целом ограничения извне их свободы (суверенитета). Будь то поползновения США установить разные формы гегемонии или попытки международных террористических сетей присвоить себе главное право любого государства – право на убийство.

Если внешняя политика какой-то страны удовлетворяет данному требованию, то есть адекватна ожиданиям, источником ее относительного усиления становится сама международная система. Наиболее уместным, хотя и не претендующим на полное отражение новой реальности определением для возникающего уникального ресурса может быть социальная сила государства – такой не имеющий непосредственной материальной основы социальный капитал, как востребованность международным сообществом. (Под социальностью здесь понимается совокупность тенденций, принятых в обществе/социуме и установленных отдельно от каждого индивидуума и от окружающей среды.)

Наличие для этого особых «личных» качеств – например, силы физической – все еще играет важную роль. Так, хотя Венесуэла или Иран, по аналогии с Россией или Китаем, словом и делом отвечают на единственный пока четко идентифицируемый запрос международной системы – противостояние любым попыткам установить гегемонию, эти страны никогда не смогут приобрести влияние, сопоставимое с Россией. И не только потому, что поведение Тегерана и Каракаса часто выходит за рамки дипломатических приличий, но и поскольку они слабы в военном отношении.

Однако роль физической силы уже не является решающей. Хотя бы потому, что сейчас невозможно определить место державы в мировой «табели о рангах» исключительно по критериям данного параметра. Судьбоносное значение приобретает способность той или иной страны соответствовать доминирующему запросу со стороны большинства других государств, и результаты внешней политики России являются тому доказательством.

Россия: о пользе безыдейности

На протяжении 20 лет международные позиции Москвы усиливались, несмотря на объективную слабость Российского государства по всем традиционным аспектам силы, кроме ядерных вооружений. После периода хаотичных реформ Россия стала полноценным хозяином своей (и не только своей) судьбы. Москва на равных ведет диалог с государствами, военные и экономические возможности которых существенно превосходят ее собственные.

Пока многие даже наиболее авторитетные ученые склоняются к выводу о том, что успехи России прежде всего связаны с провалом попыток Запада установить контроль над политической и экономической системой мира в 1990-е и первой половине 2010-х годов. В условиях относительного ослабления США (и их союзников), сопровождающегося столь же относительным возвышением Китая (и других «растущих держав»), Москва «всплыла», по сути не предпринимая особых усилий для укрепления собственных позиций. Другими словами, причины этого преимущественно объективны по своей природе. А внешнеполитические неудачи связаны с нехваткой ресурсов либо с отсутствием целостной внешнеполитической стратегии, что также регулярно становится поводом для критических комментариев.

Рискну утверждать, что относительное возвышение России стало результатом гораздо более сложного сочетания субъективных и объективных факторов. К числу первых относится продемонстрированная российской внешней политикой способность усваивать исторические уроки и практически идеально адаптироваться к требованиям внешней среды.

В результате «перерождения» 1991 г. страна обрела способность de novo оценивать каждую отдельную ситуацию в международной жизни, отказаться от схем и стандартных реакций. Символом такого оказавшегося успешным поведения стало широко практикуемое российской дипломатией понятие «асимметричного ответа». В основе его лежит полное вымывание из национальной внешней политики идеологической составляющей.

Решительный отказ от «большой идеологии» произошел еще в конце 1980-х гг. и стал колоссальным облегчением для отечественной элиты, политической и экономической дипломатии. Последовавшие в первой половине 1990-х гг. попытки примкнуть к лидировавшему тогда идеологическому течению (либеральному, представленному ведущими странами Запада) оказались несостоятельны. Они столкнулись с непреодолимыми препятствиями в виде необходимости внутренней трансформации, к которой Россия оказалась не готова.

Сыграла свою роль и неспособность потенциальных идеологических союзников (США и других стран Запада) к более гибкой политике. Последняя должна была бы быть основана, если пользоваться определениями Генри Киссинджера, на отказе от «конверсии» бывшего противника по собственному образцу (как это произошло в свое время с Германией) в пользу того, чтобы содействовать его «эволюционированию» к статусу дружественного, но самостоятельного партнера.

Да и сама Россия даже в период максимального внутреннего ослабления последовательно заявляла о намерении тем или иным образом восстановить контроль над львиной долей пространства бывшего СССР. Так, уже в 1993–1995 гг. во всех внешнеполитических документах России интеграционные процессы в СНГ назывались в числе приоритетов, хотя до продуманной политики в этом направлении тогда было еще далеко. Иными словами, от статуса одного из главных центров мировой политики, распространяющего влияние на других, Москва не отказывалась никогда, вне зависимости от способности воплотить эту заявку в жизнь.

Отсутствие идейного стержня и необходимости отстаивать правоту некой модели развития позволяет оппортунистически (в хорошем смысле слова) и гибко относиться к решению проблем, возникающих перед государством. Оно же обусловливает и невозможность определить цели на международной арене, а также выработать необходимую для их достижения стратегию. Вербализация приоритетов останавливается на уровне гораздо менее определенной концепции. Отметим, что отсутствие четко обозначенной цели и ограничение концептуализации внешней политики уровнем формулирования задач, в число которых может входить и региональное лидерство, являются для международных отношений подходом наиболее традиционным и одновременно наиболее благоприятным с точки зрения международной безопасности. Ведь, как отмечал в свое время Ханс Моргентау, «создание и поддержание стабильности в экзистенциально нестабильном мире требует антиреформистской и антиреволюционной внешней политики».

Однако даже в сочетании с ракетно-ядерным потенциалом и способностью применить силу в принципиально важных ситуациях вышеупомянутые качества были бы недостаточны для впечатляющего успеха российской внешней политики. Решающую роль в том, что судьба России как международного игрока зависит сейчас только от ее способности преодолеть стагнационные тенденции внутреннего развития, сыграла адекватная реакция страны на трансформацию силы как главного структурирующего фактора международных отношений.

Не навязывать, а воспринимать

Суть данной трансформации заключается в том, что социальное и физическое измерения силы все более самостоятельны и независимы друг от друга, а социальный компонент становится все более важным. Можно выделить по меньшей мере две причины такого развития событий.

Во-первых, главным следствием исчезновения биполярного мирового порядка оказалась невиданная на всем протяжении истории империй и противоборствующих лагерей демократизация международной жизни. Это событие равноценно завершению колониального раздела мира в XIX – начале XX века, когда на карте не осталось обитаемых «белых пятен». Теперь эта самая политическая карта стала качественно более неоднородной и многообразной.

Сейчас система суверенных и равноправных государств распространилась в масштабах всей планеты, воспроизведя своего рода модель Европы XVIII–XIX веков, основанную на балансе сил. (Аналогия с блестящим XVIII веком уже приводилась, например, Сергеем Карагановым.) Та система, по сути, тоже представляла собой общество, но в ту пору состоявшее из монархов. А внешняя политика Англии, в основе которой лежало противостояние любым попыткам гегемонии одной из потенциально способных на это континентальных держав – Испании, Франции или России – отвечала социальному запросу всех остальных участников европейской системы.

Есть, однако, и принципиальные отличия между ситуацией 250-летней давности и современностью. В первую очередь это несравнимо большее разнообразие представлений о справедливости (а именно они являются исходными для формирования запроса) среди государств – важных участников международной жизни. Активное включение в мировые дела стран Азии – в первую очередь Китая – делает невозможным создание «концертов» на основе разделяемых всеми принципов «правильного» общественного устройства.

Некогда определяющим принципом служила безусловная легитимность монарха и неприемлемость узурпации власти субъектом низкого происхождения. Сейчас формирование единой для всех, пусть даже предельно общей, системы правил внутригосударственной жизни вовсе не представляется возможным. В том числе и потому (и это тоже существенно отличает структуру мира в XXI веке от европейского аналога XVIII столетия), что ведущая экономическая и военная держава планеты – Соединенные Штаты – остается реликтом идеологического XX века. Уникальная форма взаимосвязи внутренней и внешней политики, присущая этому совершенно внесистемному по меркам наступившего века игроку, существенно ограничивает возможности США выступать в качестве ответственного члена общества.

Единственной ценностью, которую разделяют, таким образом, все без исключения государства современного мира (применительно к себе даже Соединенные Штаты), остается суверенитет. Именно в защиту этой ценности от посягательств со стороны негосударственных игроков, как показал пример борьбы с «мировым терроризмом» после 11 сентября 2011 г., могут сплотиться 99,9% государств мира – от США до России или Китая и от Ирана до Норвегии. А Муаммар Каддафи, отрицавший суверенитет соседей во имя идей панарабизма и распространения идей Джамахирии, всегда считался опасным маргиналом. И в решающий момент своей жизни – голосование в Совбезе ООН ночью 17–18 марта 2011 г. – не вызвал сочувствия или поддержки со стороны ни одного государства мира. В отличие, кстати, от своего коллеги Башара Асада, в защиту которого Россия, Китай и группа других стран ООН выступали до конца.

При этом ценность суверенитета имеет, что наиболее важно, не столько внутреннее, сколько внешнее измерение, поскольку определяет философию поведения страны вовне. И именно на основе этой ценности в начале XXI века возникло мировое общество, членами которого являются все государства – и только государства – мира.

Кстати, идеи стирания суверенитета, широко обсуждавшиеся 15–20 лет тому назад в период расцвета европейского интеграционного проекта, оказались неспособны захватить «широкие народные массы» именно потому, что были основаны на уникальной близости внутриполитических систем стран–участниц ЕС. Тупик интеграционных инициатив стран АСЕАН является, как и кризис европейской интеграции, подтверждением того, что государства не могут переступить через некую черту.

Появление глобального общества, состоящего из государств, автоматически привело к росту значения силы как социального объекта, производного от возникающего в обществе запроса. Здесь аналогия с сообществом людей вполне применима. Успешен не тот политик (страна), который знает, как лучше, а тот, который точнее конкурентов почувствует, чего хочет народ (большинство других участников международной жизни). Одновременно это привело к снижению, хотя и до известных пределов, важности физического воплощения силы в виде, если продолжить аналогии с внутренней политикой, знаний, опыта, интеллекта или красоты кандидата.

Ключом к успеху оказывается способность добиться востребованности даже при ограниченных материальных ресурсах. А залогом провала становится наличие в политической системе внутренних структурных ограничителей, которые не позволяют быстро и эффективно откликаться на ожидания общества. В качестве таковых могут выступать, как показывает пример Европейского союза, национальный эгоизм стран-участниц или необходимость следовать демократическим процедурам при выработке решений. И то и другое снижает способность государства «плыть по течению» мировой политики и сверять свои заявления и действия не с внутренним (со стороны общества), а с внешним (со стороны окружающего мира) запросом.

Негативную роль, и здесь уместен пример США, играет неспособность отказаться в общении с внешним миром от идеологических схем и мифов. И если в последнем случае общая неадекватность может быть компенсирована незаурядными физическими качествами, то в случае с Европой колоссальный жизненный опыт и интеллект становятся, скорее, препятствиями для достижения политического влияния. «Старикам тут не место», и, как показал пример 2011 г., не помогает даже «маленькая победоносная война», наподобие номинально успешной ливийской кампании. Даже реальную победу другие участники международного сообщества конкурентов все равно объявят «пирровой». В свою очередь, Россия, обеспечившая себе вторую за 100 лет возможность начать внешнюю политику с чистого листа, оказывается достаточно популярной среди незападного большинства членов международного общества. Хотя у России отсутствует существенная часть физических и моральных качеств, которыми обладают ее конкуренты, да и никакого привлекательного идеологического проекта она не предлагает. Способность соответствовать главному социальному запросу – выступать в качестве оппозиции Западу – компенсирует многочисленные шараханья, продиктованные сугубым прагматизмом и отсутствием идей.

Мечты теоретиков либеральной школы о трансформации классических международных отношений в «мировую политику» реализовались парадоксальным образом. Генеральная Ассамблея ООН приобрела черты парламента в идеальной анархической республике, где отсутствует всякий политический или судебный контроль. На подиуме сталкиваются многообразные политические программы и частные интересы. Возникшая после эмансипации стран мира от гнета противостояния СССР и США мировая политика оказалась не раем, где государства и негосударственные игроки сотрудничают под сенью общих норм и правил. В условиях осознаваемой всеми невозможности достигнуть верховной власти и размывания понятия связанной с ней ответственности имидж восторжествовал над реальностью. Умение создавать выгодное впечатление методами изощренной пропаганды одержало победу над способностью эффективно урегулировать конфликты и решать проблемы. Символом новой глобальной политики может считаться БРИК. Это объединение пока не имеет под собой никакой реальной основы в виде экономического сотрудничества и решает лишь одну задачу – оказывать моральное давление на лидеров политической и экономической системы мира.

В таких условиях из двух атрибутов, за обладание которыми, по формуле Моргентау, «сражаются народы» («власть и престиж»), на первое место выходит именно второй как наиболее традиционное имиджевое проявление. И непрерывная изнурительная борьба России за престиж, которая на протяжении прошедших лет становилась объектом неисчислимых колкостей со стороны заинтересованных наблюдателей, приобретает исключительно рациональный характер.

При этом социальная сила государства не имеет ничего общего с его идеологической привлекательностью. Данное явление осталось, судя по всему, признаком ушедшего века идеологий. Как, впрочем, и различные его аналитические девиации, наподобие «мягкой» или «умной» силы, предлагаемые в поисках выхода из концептуального тупика даже наиболее почитаемыми авторами. Вряд ли найдется в мире значительное число стран, считающих Россию или Китай идеологически привлекательными. И, напротив, многие, безусловно, находят привлекательной модель внутреннего устройства США и тем более стран Западной Европы.

Несколько упрощая, можно сказать, что «мягкая сила» в понимании, распространившемся после холодной войны, предусматривает пусть и мягкое, но все же проецирование некоей идеи или практики на остальных. А социальная сила – это, напротив, способность страны воспринимать «излучение», исходящее извне. В условиях демократизации и политизации международных отношений на первое место выходит не то, хороши или плохи лидеры сами по себе. Принципиален вопрос о том, как их поведение на международной арене соотносится с социальными ожиданиями других государств.

Так, от России и Китая никто в мире не ждет благотворительности, равно как и активного участия в решении различных проблем. Во всяком случае, они никогда в новейшее время не давали повода для подобных ожиданий. Их социальная роль и социальная сила, в чем-то осознаваемые, в чем-то интуитивно ощущаемые, заключаются в том, чтобы воспрепятствовать посягательствам стран Запада – своего рода мировых олигархов – на суверенитет остальных и на то, чтобы диктовать правила поведения внутри и вовне. Даже если ради этого приходится поддерживать сирийский режим Башара Асада и настраивать против себя нефтяные монархии Персидского залива, да и вообще немалую часть арабского мира. И то, что России недостает экономических, культурных, политических или правовых дипломатических инструментов (за исключением ядерного оружия), не играет существенной роли. Способность или неспособность государства самостоятельно продуцировать те или иные внешнеполитические инструменты вообще перестает иметь решающее значение.

В чем сила, брат?

Выступая в январе 2009 г. в сенате США, только назначенный государственный секретарь Хиллари Клинтон перечислила ресурсы (весьма, впрочем, традиционные для дипломатии с момента ее возникновения), которые государство должно уметь использовать для достижения эффективности внешней политики в XXI веке. В число таковых вошли дипломатические, экономические, военные, политические, правовые и культурные инструменты. Наиболее фундаментальной попыткой суммировать их и вывести на этой основе формулу успешной внешней политики для Соединенных Штатов стала книга, принадлежащая перу выдающегося американского ученого-международника Джозефа Ная, «Будущее силы», вышедшая в 2011 году.

Спору нет, умение правильно применять один или комбинацию из перечисленных в книге Ная ресурсов лежит в основе достижения успеха на уровне межгосударственных отношений. Однако, чтобы снискать лавры на уровне всего общества государств, наиболее важно иметь те компоненты силы, которые являются производными не «личных» качеств, а самой международной системы.

В современных условиях суть вопроса заключается не в наличии у государства того или иного набора составляющих военной, экономической или идеологической мощи. Индивидуальные достоинства и недостатки вообще начинают терять значение. Физические или субъективные компоненты силы вообще все менее применимы в теории и на практике. В первую очередь потому, что последовательно сокращается возможность эмпирически проверить наши представления о соотношении сил государств на глобальном уровне.

Начнем с того, что тот или иной силовой ресурс (составляющая силы) имеет значение не сам по себе, а применительно к обстоятельствам, в которых он может быть использован, или специфической форме отношений между государствами. И та составляющая силы, которая играет ключевую роль в конкретных отношениях, рассматривается в качестве главного показателя. На его основании может быть «нарисован» новый баланс.

Пока отсутствует даже теоретическое (не говоря уже о политическом, прикладном) понимание того, какие отношения, кроме прямого конфликта, могут лежать в основе определения соотношения сил между державами. Попытки сконструировать и применить карту «экономического баланса» сталкиваются по меньшей мере с двумя препятствиями. Во-первых, обратным примером служит международно-политическое ничтожество такого экономического гиганта, как Европейский союз. Во-вторых, малая степень суверенного контроля над рынками, очевидно недостаточная даже после всех мер по «поддержке национальных экономик» в период кризиса 2008–2009 годов.

Что же касается конфликта, то, исходя из традиционных представлений о логике международных отношений, самым естественным развитием глобальной ситуации стало бы движение к возникновению классического военно-стратегического противостояния между Америкой и Китаем при балансирующей роли других ведущих держав мира, в первую очередь России. Ожидание подобного сценария скрашивает неприятное ощущение глобальной неопределенности, и отражением этого подспудного стремления к ясности стала научная дискуссия середины 2000-х гг. о грядущем столкновении демократической и авторитарной моделей развития.

Наиболее примечательным в этой дискуссии стало то, что она совместила в себе обращение к классическим проблемам международных отношений – силе и соотношению сил, оставаясь в рамках линейной логики, присущей либеральному стилю мышления. Методологически такой подход, по большому счету, не мог претендовать на нечто большее, нежели попытку вернуть к жизни систему координат времен противостояния СССР и США. Возможно, именно поэтому представители российской внешнеполитической науки с тревогой заговорили тогда о тенденциях к возникновению «новой холодной войны». С этим связан и сознательный уход идеологов борьбы между демократическим и авторитарным капитализмами от рассмотрения отношений между государствами как основными единицами, с этим связаны и попытки вернуть логику противостояния систем. Хотя в своем практическом применении, т.е. путем воплощения в концепции «оси зла», представленной миру администрацией Джорджа Буша-младшего, речь шла уже о нескольких государствах с совершенно разными политико-экономическими моделями.

Однако в новых международных условиях применение военной силы, как выяснилось, намного менее рационально с политической точки зрения, чем раньше, в то же время растет масштаб экономической взаимозависимости. В первом случае решающую роль сыграло появление в середине прошлого века ядерного оружия, и затем – обретение СССР (Россией) и США возможности сдерживания посредством гарантированного взаимного уничтожения. (После конца холодной войны принцип ядерного сдерживания распространился и на страны с небольшим потенциалом, им достаточно не гарантированного уничтожения, а способности нанести неприемлемый ущерб агрессору.) Именно тогда, по меткому выражению Генри Киссинджера, «была разрушена взаимосвязь между политическими и военными целями», что и доказало мирное завершение холодной войны.

Сохранение ядерных потенциалов способствует продолжению политической неопределенности в отношениях России и Соединенных Штатов, а также, в некоторой мере, США и Китая. Более того, принципиальная невозможность глобального конфликта в сочетании с распространением ядерного оружия последовательно уменьшает значение обычных вооруженных сил. Невозможность применения военной мощи для решения стратегических вопросов девальвирует ее значимость до уровня тактических задач, решение которых не ведет к трансформации международной системы в интересах государства, силу применяющего.

Во втором случае – увеличение экономической взаимозависимости – мы имеем дело уже не только и не столько с двусторонними торгово-экономическими отношениями. Объем последних и их важность для выживания государства могут быть снижены. Либо вообще не препятствовать возникновению конфликта, как показывает опыт Великобритании и Германии, между которыми объем торговли в 1913 г. был, как известно, наиболее значимым. В современных условиях речь идет о феномене рождения некой «мировой экономики», которая создает принципиально новые рамочные условия для использования странами своих экономических ресурсов. Экономика приобретает все более внешний характер, что существенно ограничивает возможность положить ее на весы при измерении силы отдельного государства.

Снижение значения военной мощи в глобальном масштабе уже стало серьезным интеллектуальным вызовом для политического и научного сообщества. Концепции «мягкой» или уже теперь «умной» силы представляли собой не что иное, как попытки найти современный ответ на новую ситуацию. Их задачей являлось нахождение новых уникальных ресурсов, обладание которыми обеспечивает преимущество в условиях описанных выше ограничителей. И хотя военная мощь сохраняет первостепенное место у всех авторов, перечень составляющих силы пока неуклонно расширяется и дробится.

Учитывая растущий объем взаимосвязей между национальными политико-экономическими системами, а также увеличение числа факторов силы, важных или кажущихся важными в текущем контексте, мельчить можно до бесконечности. Но насколько адекватно нами воспринимается значение того или иного компонента в совокупной мощи государства, невозможно проверить опытным путем, т.е. сравнить их в ходе конфликта. Поэтому продолжение инвентаризации необходимых компонентов материальной силы имеет исключительно теоретическое значение.

***

Подводя итог этим (ни в коей мере не претендующим на завершенный характер) рассуждениям, можно утверждать следующее. В уникальном обществе, где невозможно достижение власти, требования привязаны не к качествам игрока (избирать его на роль лидера все равно никто не собирается), а к состоянию системы как таковой. Решающее значение начинает играть способность государства вести себя в соответствии с ожиданиями этой системы. И здесь Россия, начисто лишенная идеологии и прошедшая в первое десятилетие своего самостоятельного развития весьма трудную школу Realpolitik, оказалась способна к международно-политическому перерождению и возвращению в круг мировых лидеров. Сочетая дипломатический опыт и навыки «старого» лидера, с одной стороны, и адекватность международному общественному запросу на уровне «новых» лидеров, например, Китая – с другой. При этом Пекину аналогичный по масштабам объем социальной силы стоил колоссальных усилий по развитию у себя силы физической.

Из всего вышесказанного следуют по меньшей мере два практических вывода. Во-первых, при осуществлении внешней политики в крайне хаотичном мире решающее значение приобретает не только анализ физических возможностей партнеров и конкурентов, хотя и он должен оставаться в центре внимания. Существенно важнее прогноз развития предпочтений мирового общества в целом и выработка в этих целях аналитического инструментария.

Во-вторых, как и в любой политической системе, тем более такой уникальной и изначально не предполагающей возможности установления абсолютной власти, как международная, предпочтения общества могут меняться. И в этом контексте государство, весьма успешное сегодня, может оказаться менее востребованным завтра. Поэтому совсем забывать о развитии у себя индивидуальных, независимых от социального запроса системы, качеств современному государству было бы крайне неосмотрительно. А вот здесь России, успешной в реализации проекта «власти через престиж», есть еще много над чем поработать.

© "Россия в глобальной политике". № 1, Январь - Февраль,  2012